ДАНЦИГ, 1842. ГЕРХАРД
Чем отраднее мощное идейное движение, с помощью которого Кенигсберг старается
поставить себя в центре германского политического развития, чем свободнее и
определённее проявляется там общественное мнение, тем более странным представляется,
что именно там пытается укрепиться в области философии группа своего рода juste-milieu
{золотой середины}, которая должна, очевидно, прийти в противоречие с
большинством местной публики. И если Розенкранц всё ещё обладает какими-то внушающими
уважение чертами, хотя и ему нехватает смелости быть последовательным, то всё
бессилие и ничтожество философской juste-milieu выступает на свет в лице г-на
Александра Юнга.
Во всяком движении, во всякой идейной борьбе существует
известная категория путаных голов, которые чувствуют себя совсем хорошо только
в мутной воде. До тех пор, пока самые принципы ещё не выкристаллизовались, таких
субъектов терпят; пока каждый только стремится к ясности, нелегко распознать
раз навсегда определившуюся неясность этих субъектов. Но когда элементы обособляются,
принцип противопоставляется принципу, тогда настаёт время распрощаться с этими
никчёмными людьми и окончательно с ними разделаться, ибо тогда их пустота обнаруживается
ужасающим образом.
К такого рода людям принадлежит и г-н Александр Юнг.
Его вышеуказанную книгу лучше всего было бы оставить без всякого внимания; но
так как он, помимо этого, издаёт "K?nigsberger Literatur-Blatt" и
здесь тоже еженедельно преподносит публике свой скучный позитивизм, то, да простят
мне читатели "Jahrb?cher", если я возьмусь за него и охарактеризую
его несколько подробнее.
Во времена блаженной памяти "Молодой Германии"
он выступил с письмами о новейшей литературе. Он примкнул к этому новейшему
направлению и, помимо собственного желания, попал тогда вместе с ним в оппозицию.
Каково положение для нашего примирителя! Г-н Александр Юнг на самой крайней
левой! Легко себе представить, как неприятно чувствовал он себя в таком положении,
какой поток успокоительных заверений он извергал. А ведь он питал особое пристрастие
к Гуцкову, который слыл тогда закоренелым еретиком. Ему хотелось дать волю своему
удручённому сердцу, но он боялся, он не хотел никого задевать. Как найти выход?
Он прибег к жалкому средству, вполне достойному его. Он написал апофеоз Гуцкову,
избегая называть его имя, а затем поставил заголовок: "Отрывки о неназванном".
Как хотите, г-н Александр Юнг, но это была трусость!
Позже Юнг выступил опять с примирительной и путаной книгой:
"Кенигсберг в Пруссии и крайности местного пиетизма". Одно заглавие
чего стоит! Самый пиетизм он допускает, но следует-де бороться против его крайностей,
точно также, как ныне в "K?nigsberger Literatur-Blatt" ведётся борьба
против крайностей младогегельянского направления. Ведь все крайности вообще
от лукавого, и только дорогое сердцу примирение и умеренность чего-нибудь стоят!
Как будто крайность не является просто последовательностью! Впрочем, эта книга
в своё время подверглась обсуждению в "Hallische Jahrb?cher".
Теперь он выступает с упомянутой выше книгой и выливает
на нас целый ушат неопределённых, некритических утверждений, путаных суждений,
пустых фраз и до смешного ограниченных взглядов. Можно подумать, что со времени
своих "Писем" он спал. Rien appris, rien oublie {ничему не научился,
ничего не позабыл}! Отошла в прошлое "Молодая Германия", пришла младогегельянская
школа, Штраус, Фейербах, Бауэр; к "Jahrb?cher" привлечено всеобщее
внимание, борьба принципов в полном разгаре, борьба идёт не на жизнь, а на смерть,
христианство поставлено на карту, политическое движение заполняет собой всё,
а добрый Юнг всё ещё пребывает в наивной вере, что у "нации" нет иного
дела, кроме напряжённого ожидания новой пьесы Гуцкова, обещанного романа Мундта,
очередных причуд Лаубе. В то время как по всей Германии раздаётся боевой клич,
в то время как новые принципы обсуждаются под самым его ухом, г-н Юнг сидит
в своей каморке, грызёт перо и размышляет о понятии "современного".
Он ничего не слышит, ничего не видит, ибо по уши погружён в груды книг, содержанием
которых сейчас уже не интересуется больше ни один человек, и силится очень точно
и аккуратно подвести отдельные вещи под гегелевские категории.
В преддверии своих лекций он ставит в роли стража жупел
"современного". Что есть "современное"? Г-н Юнг говорит,
что для определения этого понятия он берёт за исходные пункты Байрона и Жорж
Санд, что ближайшими принципиальными основами новой мировой эпохи для Германии
являются Гегель и писатели так называемой "молодой литературы". -
Что только ни подсовывается бедному Гегелю! Атеизм, всемогущество самосознания,
революционное учение о государстве и, в довершение всего, ещё "Молодая
Германия". Но ведь просто смешно связывать Гегеля с этой кликой. Разве
г-ну Юнгу неизвестно, что Гуцков издавна полемизировал с гегелевской философией,
что Мундт и Кюне в этом деле ровным счётом ничего не понимают, что особенно
Мундт в "Мадонне" и в других местах высказывал о Гегеле бессмысленнейшие
вещи, величайшие несообразности и в настоящее время является открытым противником
его учения? Разве ему неизвестно, что Винбарг точно так же высказывался против
Гегеля, а Лаубе в своей истории литературы всё время неправильно применял гегелевские
категории?
Затем г-н Юнг переходит к понятию "современного"
и мучительно возится с ним на шести страницах, не будучи в силах с этим справиться.
Да это и естественно! Как будто "современное" может когда-либо "быть
возведено в понятие"! Как будто столь смутное, бессодержательное, неопределённое
выражение, повсюду с особой таинственностью выдвигаемое поверхностными умами,
может когда-либо стать философской категорией! Какая дистанция между "современным"
Генриха Лаубе, которое отдаёт аристократическими салонами и олицетворяется лишь
в образе какого-нибудь дэнди, и "современной наукой" в заголовке "Вероучения"
Штрауса! Вопреки всему этому г-н А. Юнг усматривает в этом заголовке доказательство
того, что Штраус признаёт над собой власть "современного", именно
младогерманского "современного", и единым махом ставит его на одну
доску с "молодой литературой". В конце концов, он определяет понятие
"современного" как независимость субъекта от всякого чисто внешнего
авторитета. Мы давно уже знаем, что стремление к этому является основным моментом
нынешнего движения, и никто не отрицает, что сюда примыкают и приверженцы
"современного"; но тут прямо-таки блестяще обнаруживается нелепость
стараний г-на Юнга непременно возвести часть в целое, пережитую переходную эпоху
представить как время расцвета. "Молодую Германию" нужно, видите ли,
во что бы то ни стало сделать носительницей всего духа времени, а мимоходом
и Гегелю приходится отвести соответствующее местечко. Мы видим, что г-н Юнг
до сих пор находился в состоянии раздвоения: в одном уголке сердца он носил
Гегеля, в другом - "Молодую Германию". Теперь, составляя эти лекции,
он вынужден был поставить то и другое в связь. Нелёгкая задача! Левая рука ласкала
философию, правая рука - поверхностную, мишурную нефилософию, и воистину, по-христиански,
правая рука не ведала, что творила левая. Как выйти из такого положения? Вместо
того чтобы честно отказаться от одной из несовместимых склонностей, он смелым
поворотом вывел нефилософию из философии.
С этой целью бедному Гегелю отводится тридцать страниц.
На могилу великого человека изливается мутным потоком напыщенный, высокопарный
апофеоз; затем г-н Юнг силится доказать, что основной чертой гегелевской системы
является утверждение свободного субъекта в противовес гетерономии косной объективности.
Но вовсе не нужно быть особенным знатоком Гегеля, чтобы знать, что он стоял
на гораздо более высокой ступени, придерживаясь точки зрения примирения
субъекта с объективными силами, что он относился с огромным почтением к объективности,
ставил действительность, существующее гораздо выше субъективного разума отдельной
личности и от последней как раз и требовал признания объективной действительности
разумной. Гегель не был пророком субъективной автономии, как полагает г-н Юнг
и как она проявляется в форме произвола у "Молодой Германии". Принцип
Гегеля - тоже гетерономия, подчинение субъекта всеобщему разуму, а иногда даже,
как, например, в философии религии, - всеобщему неразумию. Больше всего Гегель
презирал рассудок, а что это такое, как не разум, фиксированный в своей субъективности
и единичности. На это г-н Юнг мне, пожалуй, возразит, что его не так поняли,
что он говорит лишь о чисто внешнем авторитете, что и он также не хочет
видеть у Гегеля ничего другого, как только примирение обеих сторон и что "современный"
индивид стремится, по его мнению, только к тому, чтобы видеть себя обусловленным
лишь "собственным проникновением в разумность объективного"; - но
тогда и я попрошу не валить Гегеля в одну кучу с младогерманцами, сущность которых
как раз и состоит в субъективном произволе, причуде, странности; тогда "современный
индивид" будет лишь другим выражением для определения гегельянца. При такой
безграничной путанице г-н Юнг непременно отыщет "современное" и в
недрах гегелевской школы, и тогда уж наверняка окажется, что её левое направление
более всего призвано к братанию с младогерманцами.
Наконец, он переходит к "современной" литературе,
и тут начинается сплошной панегирик и расшаркивание. Здесь нет никого,
кто бы не совершил чего-нибудь хорошего, никого, кто не был бы представителем
чего-нибудь выдающегося, никого, кому литература не была бы обязана каким-нибудь
достижением. Эти бесконечные комплименты, эти примирительные потуги, страсть
разыгрывать литературного сводника и маклера - невыносимы. Какое дело литературе
до того, что у того или иного писателя имеется крупица таланта, что он временами
создаёт какой-нибудь пустяк, если он вообще никуда не годится, если всё его
направление, его литературный облик, всё его творчество в целом ничего не стоят?
В литературе всякий ценен не сам по себе, а лишь в своём взаимоотношении с целым.
Если бы я придерживался такого метода критики, я должен был бы снисходительнее
отнестись и к самому г-ну Юнгу, так как возможно, что страниц пять в этой книге
недурно написаны и обнаруживают некоторый талант. - Г-н Юнг изрекает с чрезвычайной
лёгкостью и даже с известной важностью массу курьёзных суждений. Так, приводя
резкие отзывы критики о Пюклере, он радуется тому, что она "выносит
свои приговоры, не считаясь с лицом и званием. Это поистине свидетельствует
о высоком уровне внутренней независимости немецкой критики". Какого же
дурного мнения должен быть г-н Юнг о немецкой нации, чтобы ставить ей это в
такую великую заслугу! Как будто нужна невероятная смелость, чтобы раскритиковать
сочинения какого-то князя!
Не будем останавливаться на этой болтовне, претендующей
на то, чтобы стать историей литературы, и, кроме своей внутренней пустоты и
бессвязности, изобилующей также огромными пробелами; так, в ней отсутствуют
лирики: Грюн, Ленау, Фрейлиграт, Гервег, драматурги: Мозен и Клейн и т. д. Наконец,
автор приходит к той же теме, которая влекла его с самого начала, - к своей
обожаемой "Молодой Германии", являющейся для него совершенным выражением
"современного". Он начинает с Берне. В действительности же
влияние Берне на "Молодую Германию" не так уж велико, Мундт и Кюне
объявили его сумасшедшим, для Лаубе он был слишком демократичен, слишком решителен,
и лишь на Гуцкове и Винбарге сказалось его более длительное влияние. Особенно
Гуцков очень многим обязан Берне. Наибольшее влияние, которое оказал Берне,
заключалось в его внешне незаметном воздействии на нацию, которая хранила его
произведения как святыню и черпала в них силу и поддержку в мрачные времена
1832-1840гг., пока не народились истинные сыны автора "Парижских писем"
в лице новых, философских либералов. Без прямого и косвенного влияния Берне
свободному направлению, вышедшему из школы Гегеля, было бы гораздо труднее конституироваться.
Но теперь всё сводилось лишь к тому, чтобы расчистить засыпанные пути мысли
между Гегелем и Берне, а это было не так уж трудно. Оба эти человека стояли
друг к другу ближе, чем это казалось. Непосредственность, здоровые воззрения
Берне являлись практической стороной того, что Гегель имел в виду, по крайней
мере, теоретически. Конечно, г-н Юнг этого также не видит. Правда, Берне для
него в известной мере почтенная личность, обладавшая даже характером, что при
определённых обстоятельствах очень ценно, у него имеются неоспоримые заслуги,
примерно такие же, как у Варнхагена и Пюклера, он писал, в особенности, хорошие
театральные рецензии, но он был фанатик и террорист, а от этого упаси нас, боже!
Позор такому бесцветному, трусливому представлению о человеке, который единственно
благодаря своим убеждениям стал выразителем духа своего времени! Этот Юнг, который
хочет сконструировать "Молодую Германию" и даже личность Гуцкова из
абсолютного понятия, никак не в состоянии понять такой простой характер, как
Берне; он не видит, что даже самые крайние, самые радикальные суждения с необходимостью,
последовательно вытекают из сокровеннейшего существа Берне, что Берне по
своей натуре был республиканцем и что для республиканца "Парижские
письма"написаны,право, не слишком резко. Или г-н Юнг никогда не слышал,
что говорит швейцарец или североамериканец о монархических государствах? И кто
поставит Берне в укор, что он "рассматривал жизнь только под углом зрения
политики"? Разве Гегель делает не то же самое? Разве и для него государство
в своём переходе к мировой истории, следовательно, в области внутренней и внешней
политики, не является конкретной реальностью абсолютного духа? И при этом непосредственном,
наивном воззрении Берне, которое находит себе дополнение в более широких воззрениях
Гегеля и часто поразительнейшим образом с ними совпадает, г-н Юнг, как это ни
смешно, всё-таки полагает, что Берне якобы "набросал себе систему политики
и счастья народов", какую-то абстрактную химеру, которой-де приходится
объяснять его односторонности и крайности! Г-н Юнг не имеет никакого понятия
о значении Берне, о его железном, непреклонном характере, о его импонирующей
силе воли; и это потому, что сам он такой маленький, мягкосердечный, несамостоятельный,
угодливый человечек. Он не знает, что Берне как личность - единственное в своём
роде явление в немецкой истории; он не знает, что Берне был знаменосцем немецкой
свободы, единственным мужем в Германии своего времени; он не представляет себе,
что значит восстать против сорока миллионов немцев и провозгласить царство идеи;
он не может понять, что Берне является Иоанном Крестителем нового времени, который
проповедует самодовольным немцам о покаянии и возвещает им, что топор уже занесён
над корнем дерева и что грядёт сильнейший, который будет крестить огнём и безжалостно
выметет все плевелы. К этим плевелам нужно отнести и г-на Юнга. Наконец, г-н
Юнг добирается до своей дорогой "Молодой Германии" и для начала даёт
сносную, но чересчур уж подробную критику Гейне. Затем следуют по очереди остальные:
сначала Лаубе, Мундт, Кюне, затем Винбарг, которому воздаётся дань по заслугам,
и, наконец, почти пятьдесят страниц посвящается Гуцкову. На долю первых
трёх приходится обычная похвала в стиле juste-milieu, много одобрения и очень
умеренное порицание; Винбаргу отдаётся решительное предпочтение, но ему уделяется
лишь четыре страницы, и, наконец, Гуцков с бесстыдным низкопоклонством возводится
в носители "современного", образ его конструируется по гегелевской
схеме понятий, и он расценивается как личность первого ранга.
Если бы с подобными суждениями выступил молодой, только
что начинающий автор, с этим можно было бы ещё примириться. Ведь кое-кто в течение
известного времени возлагал надежды на "молодую литературу" и в расчёте
на будущее оценивал её произведения более снисходительно, чем сделал бы это
при других обстоятельствах, следуя своему внутреннему убеждению. Особенно тот,
кто воспроизводил в своём собственном сознании последние ступени развития германского
духа, вероятно, когда-нибудь и относился с особой симпатией к произведениям
Мундта, Лаубе или Гуцкова. Но с тех пор литературное движение пошло энергично
вперёд, оставив далеко позади это направление, и пустота большинства младогерманцев
обнаружилась с ужасающей очевидностью.
"Молодая Германия" вырвалась из неясности неспокойного
времени, но сама ещё оставалась в плену этой неясности. Мысли, бродившие тогда
в головах в смутной и неразвитой форме и осознанные позже лишь с помощью философии,
былииспользо-ваны"Молодой Гермднией" для игры фантазии. Этим объясняется
неопределённость, путаница понятий, господствовавшие среди самих младогерманцев.
Гудков и Винбарг лучше других знали, чего они хотят, Лаубе - меньше всех. Мундт
гонялся за социальными фантасмагориями; Кюне, в котором проглядывало кое-что
от Гегеля, схематизировал и классифицировал. Но при всеобщей неясности мысли
не могло получиться ничего путного. Мысль о полноправности чувственного начала
понималась, по примеру Гейне, грубо и плоско; либеральные политические принципы
были различны у разных лиц, и положение женщины давало повод к самым бесплодным
и путаным дискуссиям. Никто не знал, чего ему ждать от другого. Всеобщей неурядице
того времени следует приписать и меры, принятые различными правительствами против
этих людей. Фантастическая форма, в которой пропагандировались эти воззрения,
могла лишь способствовать усилению путаницы. Младогерманцы, благодаря внешнему
блеску их произведений, остроумному, пикантному, живому стилю, таинственной
мистике, в которую облекались главные лозунги, а также возрождению критики и
оживлению беллетристических журналов под их влиянием, привлекли к себе вскоре
массу молодых писателей, и через короткое время у каждого из них, кроме Винбарга,
образовалась своя свита. Старая, бесцветная беллетристика должна была отступить
под напором юных сил, и "молодая литература" заняла завоёванное поле,
поделила его между собой - и во время этого дележа распалась. Так обнаружилась
несостоятельность принципа. Оказалось, что все ошибались друг в друге. Принципы
исчезли, всё дело свелось лишь к личностям. Гуцков или Мундт - вот как ставился
вопрос. Журналы стали наполняться дрязгами различных клик, взаимными счётами,
пустыми спорами.
Лёгкая победа сделала молодых людей заносчивыми и тщеславными.
Они считали себя всемирно-историческими характерами. Где бы ни появлялся новый
писатель, ему немедленно приставляли к груди пистолет и требовали безусловного
подчинения. Каждый претендовал на роль единственного литературного, бога. Да
не будет у тебя других богов, кроме меня! Малейшее неодобрение вызывало смертельную
вражду. Таким образом, это направление утратило всякое идейное содержание, какое
оно когда-то ещё имело, и опустилось до чистейших дрязг, которые достигли наивысшего
предела в книге Гейне о Берне и вылились в отвратительную пошлость. Из отдельных
личностей наиболее благородной является, несомненно, Винбарг - цельный,
сильный человек, подобный статуе, отлитой из одного блестящего куска
металла, без единого пятнышка ржавчины. Гуцков - самый ясный, самый разумный;
он написал больше всех и, наряду с Винбаргом, дал самые определённые свидетельства
своего образа мыслей. Однако, если он хочет остаться на поприще драматургии,
ему следует всё-таки позаботиться о выборе лучшего и более богатого идейного
материала, чем это было до сих пор, и исходить не из "современного",
а из истинного духа нашего времени. Мы требуем большего идейного содержания,
чем его можно найти в либеральных фразах Паткуля или в мягкой чувствительности
Вернера. К чему у Гуцкова большой талант, это - к публицистике; он прирождённый
журналист, но он может удержаться лишь при помощи одного средства: если он усвоит
новейшие философские взгляды на религию и государство и всецело посвятит великому
движению времени свой "Telegraph", который, как говорят, он собирается
снова возродить. Если же он допустит, чтобы в журнале получили преобладание
беллетристические упражнения сомнительного свойства, то этому журналу предстоит
участь других беллетристических журналов, о которых можно сказать, что они -
ни рыба, ни мясо, которые пестрят скучными рассказами, едва перелистываются
и вообще по содержанию - а также в глазах публики - упали ниже, чем когда-либо
раньше. Их время прошло, они постепенно поглощаются политическими газетами,
которые вполне могут справиться с тем немногим, что появляется в области литературы.
Лаубе при всех своих отрицательных качествах,
пожалуй, до некоторой степени ещё привлекает читателей, но его беспорядочное,
беспринципное сочинительство, сегодня - романы, завтра - история литературы,
послезавтра - критика, драмы и т. д., его тщеславие и банальность не дают ему
выдвинуться. Духа свободы у него так же мало, как и у Кюне. "Тенденции"
блаженной памяти "молодой литературы" давно забыты, обоими всецело
овладели пустые, абстрактные литературные интересы. Напротив, у Гейне
и Мундта индиферентность превратилась в открытое отступничество. Книга
Гейне о Берне - самое недостойное, что когда-либо было написано на немецком
языке; новейшие писания Мундта в "Pilot" окончательно лишают
автора "Мадонны" последних остатков уважения в глазах нации. Здесь,
в Берлине, знают слишком хорошо, чего хочет достигнуть Мундт ценой такого самоуничижения:
это - профессура; тем отвратительнее это внезапно обуявшее г-на Мундта верноподданничество.
Пустьг-Н Мундт и его оруженосец Ф. Радевелль продолжают объявлять подозрительной
новейшую философию, хвататься за спасительный якорь шеллинговского откровения
и выставлять себя на посмешище нации своими нелепыми попытками к самостоятельному
философствованию. Свободная философия может спокойно наблюдать появление их
ученических работ по философии, не подвергая их критике, - они сами расползаются
по швам. Всё, что носит на себе имя г-на Мундта, заклеймено, подобно произведениям
Лео, печатью отступничества. Может быть, скоро Мундт приобретёт в лице г-на
Юнга нового вассала; г-н Юнг вполне готов к этому, как мы уже видели и увидим
ещё в дальнейшем.
Покончив с поставленной в своих лекциях действительной
целью, г-н Юнг в заключение проникается неудержимым желанием ещё раз стать посмешищем
нации. От Гуцкова он переходит к Давиду Штраусу и приписывает ему выдающуюся
заслугу, которая заключается якобы в том, что он соединил в себе "выводы
Гегеля и Шлейермахера и современного стиля" (не есть ли это образец
современного стиля?), но при этом Юнг горько жалуется на ужасное, вечное
отрицание. Всё отрицание да отрицание! Бедные позитивисты и рыцари juste-milieu
видят, как волна отрицания вздымается всё выше и выше; они крепко цепляются
друг за друга и взывают к чему-либо положительному. И вот какой-нибудь Александр
Юнг скорбит по поводу вечного движения мировой истории, называет прогресс отрицанием
и, превратившись напоследок в лжепророка, возвещает "великое рождение позитивного";
заранее живописуемое в самых выспренних фразах, оно должно мечом господним поразить
Штрауса, Фейербаха и их присных. В своём "Literatur-Blatt" он также
предрекает приход нового "позитивного" мессии. Может ли быть что-либо
более нефилософское, чем это неприкрытое недовольство, эта откровенная неудовлетворённость
настоящим? Можно ли проявлять большую мягкотелость и бессилие, чем это делает
г-н Юнг? Можно ли представить себе худшую фантастику, - за исключением неошеллингианской
схоластики, - чем эта благочестивая вера в "позитивного мессию"? Существовала
ли когда-либо большая и, к сожалению, более распространённая путаница, чем та,
которая ныне господствует в отношении понятий "позитивного и негативного"?
Стоит лишь дать себе труд ближе присмотреться к столь опороченному отрицанию,
чтобы убедиться, что оно по существу своему насквозь положительно. Конечно,
для тех, кто объявляет разумное, мысль не положительной, ибо она не стоит на
месте, а находится в движении, для тех, чей бессильный дух, подобно илюшу на
старой руине, нуждается в факте, чтобы за него держаться, - для тех, конечно,
всякий прогресс является отрицанием. В действительности же мысль в своём развитии
есть единственно вечное и положительное, тогда как фактическая, внешняя сторона
происходящего есть именно отрицательное, исчезающее и подлежащее критике.
"Кто же принесёт нам в дар это бесконечное, столь
близко от нас таящееся сокровище?" - продолжает г-н Юнг со всё более возрастающим
пафосом. Да, кто будет тем мессией, который выведет слабые, колеблющиеся души
из бездны отрицания, из тёмной ночи отчаяния в страну, изобилующую млеком и
мёдом? "Не Шеллинг ли?.. Великие, святые надежды мы возлагаем на
Шеллинга именно потому, что Он так долго оставался в уединении, именно
потому, что он открыл тот престол покоя у истоков мышления и творчества, ют
трон всемогущества, который заставляет время перестать быть временем" и
т. д. И так говорит гегельянец! И далее ("K?nigsberger Literatur-Blatt"
№ 4): "Мы ждём от Шеллинга чрезвычайно многого. Мы надеемся, что
Шеллинг пройдёт через историю с тем же факелом нового, никогда не виданного
света, с каким он в своё время прошёл через природу" и т. д. Затем в №7
- хвала неведомому богу Шеллинга. Философия мифологии и откровения конструируется
как нечто необходимое, и г-н Юнг блажен в сознании, что уже издалека может восторженным
оком проследить пути мыслей Шеллинга, великого Шеллинга, Этот Юнг духовно настолько
безличен и всегда одержим тяготением к кому-нибудь, что находит удовлетворение
только в слепом преклонении перед кем-либо другим, в подчинении чужому авторитету.
В нём нет и тени независимости; стоит только отнять у него опору, за которую
он держится, как он падает духом и проливает крупные слёзы печали. Даже перед
тем, чего он еще не знает, он падает ниц, и, несмотря на довольно точные сведения,
которые имелись о философии Шеллинга и специфическом содержании его лекций ещё
до его выступления в Берлине, г-н Юнг не знает большего блаженства, чем сидеть
в пыли у ног Шеллинга. Он не знает, как Шеллинг отозвался о Гегеле в предисловии
к книге Кузена, или, вернее, он хорошо это знает, и всё-таки он, гегельянец,
смеет преклоняться перед Шеллингом, смеет после таких поступков упоминать ещё
имя Гегеля и ссылаться на него, выступая против новейших воззрений! И чтобы
увенчать своё самоуничижение, он в №13 ещё раз с благоговением надает ниц перед
Шеллингом, воскуряя ему фимиам своего безмерного восторга и преклонения по поводу
его первой лекции. Да, он находит здесь подтверждение всего того, что он о Шеллинге
"не только
предполагал, но и знал, - то изумительно свежее, то и по форме законченное проникновение
во все научные, художественные и этические элементы, которое в таком сочетании
античного и христианского мира может возвести столь прославленного человека
в совсем иной сан жреца всевышнего и его откровения, чем это только могут
вообразить жрецы низшего порядка и миряне". Конечно, некоторые будут
так испорчены, "что из зависти станут даже отрицать величие, раскры вающееся
здесь всякому в чистой и ясной форме, как свет солнца". "Всё величие
Шеллинга, его превосходство над всем, что было наилучшего у односторонних лишь
доктрин, ослепительно сияет перед нами в первой его лекции"... "Кто
может так начать, тот должен дать могучее продолжение, должен закончить
как победитель, и если все они устанут, поникнут, непривычные к таким взлётам,
и никто больше не сможет следить за тем и понимать то, что говоришь Ты,
изначально вдохновенный, то знай, что Тебе внимает тень Тебе равного, вернейшего,
прекраснейшего из Твоих друзей, Тебе внимает тень старого Гегеля!"
Что мог иметь в виду г-н Юнг, когда он переносил на бумагу этот беспредметный
энтузиазм, эти романтические бредни! Наш смиренный "жрец" и не подозревает
того, о чём, по крайней мере здесь, в Берлине, всякий знал наперёд или с уверенностью
мог предположить. Какого рода "откровения" нам проповедовал этот самый
"жрец всевышнего", в чём заключалось "величие", "призвание
открыть человечеству наивысшее", "могучий взлёт", как Шеллинг
"закончил победителем", - об этом теперь знает весь свет. В брошюре
"Шеллинг и откровение", в авторстве которой здесь признаюсь, я совершенно
объективно изложил содержание нового откровения. Пусть г-н Юнг на материале
этой брошюры докажет, что надежды его оправдались, или пусть, по крайней мере,
обнаружит искренность и проявит мужество, признав своё блестящее заблуждение.
Не останавливаясь на критике Силсфилда, которой г-н Юнг
заканчивает свою книгу, так как я и без того уже порядочно удалился от области
беллетристики, в заключение хочу коснуться ещё некоторых мест "K?nigsberger
Literatur-Blatt", чтобы и здесь отметить вялость и безвкусную напыщенность
г-на Юнга. Уже в 1-м номере, правда, очень сдержанно, указывается на "Сущность
христианства" Фейербаха, во 2-м номере подвергается нападению, хотя ещё
в почтительной форме, теория отрицания "Jahrb?cher", в 3-м номере
воздаётся хвала Гербарту, как раньше Шеллингу, в номере 4-м - им обоим
и кроме того выражается протест против радикализма, в номере 8-м начинается
пространная критика книги Фейербаха, и половинчатая juste-milieu старается доказать
своё превосходство над решительным радикализмом. Какие же приводятся здесь убедительные
аргументы? Фейербах,.говорит г-н Юнг, был бы вполне прав, если бы земля представляла
собой всю вселенную; с земной точки зрения всё его произведение прекрасно, убедительно,
превосходно, неопровержимо; но с универсальной, с мировой точки зрения - оно
ничтожно. Вот так теория! Как будто на луне дважды два - пять, будто на Венере
камни бегают как живые, а на солнце растения могут говорить! Как будто за пределами
земной атмосферы начинается особый, новый разум, и ум измеряется расстоянием
от солнца! Как будто самосознание; к которому приходит в лице человечества земля
не становится мировым сознанием в то самое мгновение, когда оно познаёт своё
положение как момент этого мирового сознания! Как будто такое возражение не
служит всего лишь предлогом, чтобы неприятный ответ на старый вопрос отодвинуть
в дурную бесконечность пространства! Разве не на редкость наивно звучит фраза,
которую Юнг протаскивает в число своих основных аргументов: "разум, выходящий
за пределы всякой чисто сферической определённости"? Как же в таком случае
он может, признавая с земной точки зрения последовательность и разумность оспариваемого
положения, отличить эту земную точку зрения от "универсальной"? Однако
вполне достойно такого фантаста и мечтателя, каким является г-н Юнг, теряться
в дурной бесконечности звёздного неба, измышлять всякого рода курьёзные гипотезы
и удивительные выдумки о мыслящих, любящих, фантазирующих существах на других
небесных телах. Смешно также, когда он предостерегает против безоговорочного,
легковесного обвинения Фейербаха и Штрауса в атеизме и безусловном отрицании
бессмертия. Г-н Юнг не видит, что эти люди ни на какую иную точку зрения и не
претендуют. Далее, в номере 12-м г-н Юнг грозит нам уже своим гневом; в номере
26-м восхваляется Лео, из-за несомненной талантливости которого абсолютно забывается
и прикрашивается его образ мыслей; да и о Руге говорится столь же явно неправильно,
как и о Лео. Номер 29-й присоединяется к бессодержательной критике, которой
Хинрикс подверг "Трубный глас" в "Berliner Jahrb?cher",
и высказывается ещё решительнее против левого направления; номер 35-й даёт полностью
длинную, ужасающую статью о Ф. Баадере, которому к тому же ещё вменяется в заслугу
его сомнамбулическая и нефилософская мистика; наконец, номер 36-й жалуется на
"злосчастную полемику", иными словами, очевидно, на статью Э. Мейена
в "Rheinische Zeitung", где он - как это ни странно - однажды высказал
г-ну Юнгу всю правду. Г-н Юнг погружён в такой туман, в такую призрачную жизнь,
что вообразил, будто он наш "соратник", "защитник тех же идей";
он думает, что, "несмотря на наличие разногласий" между ним и нами,
"тождество принципов и целей всё же является незыблемым". Надо надеяться,
теперь он уразумел, что брататься с ним мы не хотим и не можем. Такие жалкие
амфибии и двоедушные люди не пригодны для борьбы, которую начали и могут продолжать
только люди с решительным характером. На протяжении той же статьи он порочит
себя ещё тем, что самым пошлым образом распространяется о литературном деспотизме
либералов и защищает свою свободу. Пусть эта свобода за ним и остаётся - можно
спокойно предоставить ему болтать до скончания века. Но пусть он разрешит нам
поблагодарить его за поддержку и сказать ему честно и открыто, за кого мы его
принимаем. В противном случае он был бы литературным деспотом, а для
этого он, пожалуй, слишком мягкосердечен. Тот же номер достойно заканчивается
воплем о помощи против "себялюбивого, суетного крика, в своём неистовстве
возводящего самосознание в ранг божества", - и "K?nigsberger Literatur-Blatt"
даже осмеливается воспроизводить эти наводящие ужас возгласы: "Долой христианство,
долой бессмертие, долой бога!!" Однако газета утешается тем, что "могильщики
уже стоят у дверей дома, чтобы вынести безгласными трупами тех, кто пока ещё
так беспечно весел". Опять, стало быть, бессильная апелляция к будущему!
Дальнейших номеров газеты Юнга я ещё не видел. Приведённых
доводов, полагаю, достаточно, чтобы мотивировать исключение г-на Юнга из стана
решительных и "свободных"; ему самому теперь дана возможность видеть,
что ему ставится в вину. Позволю себе ещё одно замечание. Г-н Юнг, несомненно,
самый бесхарактерный, самый бессильный, самый путаный писатель Германии. Откуда
же всё это, откуда та назидательная форма, которой он повсюду щеголяет? Быть
может, это связано с тем, что, как говорят, г-н Юнг раньше должен был быть назидательным
ex officio?
Ф. Энгельс, написано около
15 июня 1842 г.